| Главная | Информация | Литература | Русский язык | Тестирование | Карта сайта | Статьи |
Глотов А.Л. …Иже еси в Марксе (Русская литература XX века в контексте культового сознания)

Содержание:

Глотов А.Л. …Иже еси в Марксе (Русская литература XX века в контексте культового сознания)
    Глава первая
    Глава вторая (ч. 1-6)
    Глава вторая (ч. 7-9)
    Заключение, литература

ЗЕЛЕНА ГУРА, 1995

Рецензенты:
профессор Ежи Литвинов — Университет им. А. Мицкевича (Познань)
профессор Анджей Дравич — Институт славяноведения Академии наук (Варшава)
ISBN 83-901563-6-9

ВВЕДЕНИЕ Постановка проблемы

В течение последних десяти лет в разделе литературоведения, рассматривающем проблемы литературы текущего столетия, мы наблюдаем процесс, который практически целиком укладывается в понятие «историко-функциональное изучение литературы» в том смысле, как его трактует, например, Литературный энциклопедический словарь: «Изучение функционирования литературы в сознании публики, исторической динамики читательских «вариантов» литературных произведений, а также репутаций писателей»1.

Социально-политические изменения в обществе вызвали бурный переворот в критической и историко-литературной среде. Рухнули все идеологические подпорки теории литературы, всевозможные критерии социалистического реализма, такие, как партийность, народность и тому подобное, на чем в основном базировалась история советской литературы (русской, украинской, грузинской и т.д.). И оказалось, что существующие многотомные академические исследования, вузовские учебники, солидные монографии ничем, кроме фактического материала, к тому же, как выяснилось – далеко не полного, похвалиться не могут и к употреблению не годны. «Историческая динамика» «репутаций писателей» вершила фантастические метаморфозы: беспрекословные авторитеты радостно свергались, на пьедесталы шумно воздвигались забытые имена и названия.

В целом минувшее десятилетие в литературоведении смело можно определить как вполне революционное. И этот революционный энтузиазм многих исследователей подвигнул к тому, что недрогнувшей рукой как идеологически несостоявшиеся вычеркивались из истории литературы ХХ века целые имена и явления. «Черный список» разрастался как снежный ком, и вскоре оказалось, что писателей, не тронутых проказой большевистской идеологии, в общем-то и нет.

Репутацию многих не спасало и то, что они попали под жернова сталинских репрессий. И кто же остался в когорте непорочных? Разве что писатели, принципиально не занимавшиеся современным им человеческим сообществом и предпочитавшие, скажем, мир природы, такие, как М. Пришвин, К. Паустовский, В. Бианки и т.п. Или же авторы, принадлежащие к литературе так называемого «русского зарубежья», творившие там всю жизнь, как В. Набоков, или уехавшие сравнительно недавно, как В. Аксенов.

Ситуация, если ее рассмотреть в целом, а не под углом зрения каждого отдельного интерпретатора, достигла уровня абсурдности. ХХ столетие в русской литературе стало зиять пустотой.

В целях преодоления этого абсурда автор данного исследования предлагает рассмотреть историю русской литературы ХХ века – в ее наиболее устоявшихся фактах и явлениях – с иной, отличающейся от традиционной, соцреалистической, позиции. Простая замена одного набора имен другим, по нашему мнению, является малопродуктивным занятием. Хотим мы этого или нет, произведения, которые теперь, в свете нашего нынешнего знания истории, представляются нам искажением этой истории, были написаны, имели огромную читательскую аудиторию, отражали, а зачастую и творили массовое миросознание, составляли во многом стержень литературного процесса. Да, были и другие произведения, остававшиеся до времени в письменных столах, не нашедшие, к сожалению, своего современного читателя и не оказавшие на него своевременного воздействия.

Именно таковы парадоксы именно этой эпохи. Но эти парадоксы и надо изучать. Если вычеркнуть из истории литературы, обобщенно говоря, «Хождение по мукам» и оставить только «Мастера и Маргариту», то будет непонятно, почему, собственно, последняя книга так поздно к нам пришла и что же читали наши деды и отцы. То есть, речь должна идти об установлении исторических взаимосвязей. На первый взгляд, трудно устанавливать взаимосвязи между обласканным властью А.Н. Толстым и гонимым этой же властью М.А. Булгаковым.

Однако, с точки зрения вечности необходимо говорить именно о сопоставимых историко-литературных фактах, а не о личностях с оттенками политических симпатий и антипатий. Кто сейчас помнит о том, что Достоевский в своей общественно-политической ипостаси, несмотря на бурную демократическую молодость, был шовинистом и монархистом? Он был и остается автором литературных произведений, оказавших непреходящее воздействие на русскую и мировую культуру.

В данном исследовании речь пойдет не о реабилитации так называемых «советских» писателей. Более того, автор настолько далек от этой мысли, что позволял себе довольно часто несколько отстраненную позицию по отношению к анализируемым авторам. Предлагается концепция историко-литературного контекста, в котором находится место практически всем явлениям прошедшей эпохи, как отринутым новыми общественно-политическими веяниями, так и вновь привлеченным.

Сущность этой концепции и представляет собой новизну данного исследования. Традиционное советское литературоведение усилиями многих поколений теоретиков разработало стройную систему исторически обоснованного плавного перехода литературы критического реализма в литературу реализма социалистического. Содержание первого определялось по формуле Ф. Энгельса: «типичный характер в типичных обстоятельствах», то бишь – правда жизни в ее художественном воплощении. Своеобразие же последнего выражалось, если следовать формуле, выработанной на Первом съезде советских писателей, заключалось в «правдивом, исторически-конкретном изображении действительности в ее революционном развитии».

В чем тут отличие? А в том, что, как пишут авторы статьи «Социалистический реализм» в Литературном энциклопедическом словаре, «литература и искусство социалистического реализма создали новый образ положительного героя – борца, строителя, руководителя. Через него полнее раскрывается исторический оптимизм социалистического реализма»2.

Таким образом, можно представить себе локомотив литературной истории, который ехал по двум рельсам: левая – «типический характер», правая – «типические обстоятельства». С изменением исторической ситуации, приведшей к революционным преобразованиям, пришлось передвинуть стрелки литературного пути – и локомотив пошел в другую сторону. Правая рельса осталась та же – «типические обстоятельства», метод по-прежнему назывался – «реализм», который требовал «правдивого, исторически-конкретного изображения действительности». А вот левая рельса – «типический характер» – совершенно определенно могла завести не туда, куда надо. Характер нужен был такой, чтобы «через него полнее раскрывался исторический оптимизм», чтобы действительность художественная была не просто типической, но «в ее революционном развитии». Подробнее об этих терминологических манипуляциях теоретиков соцреализма мы будем говорить ниже. Здесь же остановимся только на том, что за всем этим стояло с точки зрения здравого смысла.

А означало это то, что во главу угла была поставлена новая фигура – преобразователя действительности, революционера. «Герой утверждает веру в победу коммунистических идей»3, веру в то, что прозаические типические обстоятельства, в которых приходится прозябать простым смертным, не стоят на месте, а находятся «в революционном развитии». И наличие или отсутствие «правильного» положительного главного героя стало определять судьбу каждого писателя и каждого произведения.

Жесткие идеологические рамки, в которых оказалось художественное творчество, разумеется, роковым образом отразились на судьбах писателей, как тех, что приняли эти правила игры, так и тех, которые явно или скрыто бунтовали против них. Мы не собираемся давать здесь историческую оценку эпохе, определять ее творческую плодотворность или ущербность. Было то, что было. Проще всего на данном этапе охаять коммунистическую идеологию, предать ее анафеме вместе со всеми ее апологетами, в том числе — в литературе и в литературоведении.

Да, типичный положительный герой литературы соцреализма ушел из литературы даже раньше, чем он ушел из жизни. Да, это означает, что сам соцреализм таким образом приказал долго жить. Да, не оправдались надежды теоретиков соцреализма на безграничные перспективы его развития. Но это вовсе не повод к перечеркиванию его исторического существования. Каждое литературное явление имеет свои хронологические рамки, свое начало и свой конец. И даже если покойник при жизни декларировал свое личное бессмертие, факт его смерти вовсе не означает, что не было и факта рождения.

И проблема не в том, был или не был соцреализм, а в том, каково было его истинное содержание. И сущность выдвигаемой нами концепции истории развития русской литературы ХХ столетия состоит в том, что, по нашему мнению, писатели-основоположники нового течения, а вслед за ними — и теоретики литературы, неверно определили качество нового героя — носителя новых идей. По нашему убеждению, которое мы постарались всесторонне аргументировать, как сами эти идеи, так и герой, были отнюдь не новы.

Общество, двигаясь по спирали истории, на переломе ХIХ-ХХ веков вышло на типологически подобный уже существовавшему некогда периоду виток. Близкая, если не аналогичная, историческая ситуация вызвала к жизни схожие социальные потребности, что, естественно, отразилось и на подобии общественно-политических лозунгов времени. Речь идет об исторически подобных эпохах раннего христианства и пролетарских революций. Подробнее об этом мы будем говорить в соответствующей главе.

Что же касается литературы, то она, оказавшись в идеологически замкнутом пространстве, с одной стороны, первой проявила свое органически присущее ей художественное чутье и стала опираться в своем внутреннем развитии именно на ближайшие аналогии, то есть — на христианские идеалы, христианских героев, христианские сюжеты, а с другой стороны — оказалась вынужденной мимикрировать, вливать старое вино в новые мехи. Разумеется, тут речь идет о литературе в целом. Каждый же отдельно взятый «советский» писатель чаще всего даже не подозревал о компаративистской вторичности своих произведений.

И если основоположники советской литературы, создавая своих «социалистических» героев, хотя бы бессознательно, но опирались на известный им текст Святого Писания, то последующие поколения следовали уже устоявшейся творческой традиции.

Период перестройки и постперестройки вызвал к жизни обширную критическую литературу, открывшую белые пятна и многократно менявшую угол зрения на, казалось бы, хорошо известные факты истории литературы. Калейдоскоп историко-литературных новостей, ежемесячно шокировавший даже подготовленного читателя, в конечном счете привел к безнадежной утрате ориентиров в литературном море. Особенно отчаянным оказалось положение работников «прикладного» литературоведения — преподавателей литературы. Пресловутый плюрализм выбил у них из-под ног какие-либо опоры, или сводя преподавание литературы к голому изложению фактов, или вынуждая к «самостийному» отбору авторов и произведений, вызывающих минимальные подозрения в духовной принадлежности к ушедшей эпохе.

Разумеется, отход от прежней литературоведческой схемы, державшей в оковах теорию и практику литературного анализа, можно только приветствовать. Однако ныне ситуация выглядит так, как если бы в биологии после теоретических построений Дарвина вернулись к голой классификации Линнея. Таблицу Менделеева рассыпали, потеряв все номера и количественные данные элементов, атомные веса и валентность которых оказались фикцией.

Конечно, автор данного исследования не претендует на обладание истиной в последней инстанции. Тем не менее предлагаемая концепция истории русской литературы ХХ столетия имеет в себе то неоспоримое качество, что она целостна и последовательна и тем самым — вполне пригодна в прикладном смысле как инструмент анализа явлений литературного процесса, неоднозначность которого уже достаточно проявилась в своей обезоруживающей наготе.

Вторая же сторона медали также открылась в последние годы и равным образом является знамением времени. Я имею в виду широко распространившийся обостренный интерес к вопросам религии.

Задекларированная Советской властью свобода совести, под которой подразумевалась свобода исповедания любой религии, на практике означала, как известно, полное отсутствие таковой свободы. Невозможность ознакомления с текстами священных книг приводила к необходимости верить на слово штатным знатокам религии: с одной стороны — священнослужителям, с другой — профессиональным, так называемым научным атеистам.

И в том и в другом случае это вызывало подсознательное недоверие к их словам, поскольку проверить их правоту возможности не было. Они позвякивали монетами в закрытом кошельке, уверяя, что именно их деньги — золотые, а у соперника — фальшивые.

И все же в одном они (и те, и другие) оказались правы. После того, как каждый, при желании, смог приобрести и прочитать Библию, выяснилось, что она — отнюдь не легкое вечернее чтение и вовсе не похожа на сборник вопросов и ответов. Осознанное прочтение Святого Писания потребовало достаточно серьезной подготовки: исторической, филологической, философской. Комментирование текстов Библии по-прежнему осталось прерогативой знатоков-авгуров, которые, за редким исключением, не снисходят до уровня здравого смысла простых смертных.

А поскольку все познается в сравнении, полагаю, что сопоставительный анализ текстов Вечной Книги и русской литературы ХХ века мог бы оказаться полезным и тем, кто стремится понять, что лежит в основе одной из мировых религий.

Оба вышеупомянутых аспекта, по мнению автора, придают данному исследованию необходимую актуальность. Причем, более подробно и аргументированно об этих сторонах проблемы будет говориться ниже, здесь они только заявлены.

Прежде чем перейти к вопросу о методологических предпосылках, из которых исходил в своем исследовании автор, остановимся на одном, весьма важном, по нашему мнению, методологическом вопросе, от решения которого зависит степень ожидаемой и действительной результативности самого этого исследования, а именно:

О сайентологическом значении литературоведения как науки.

Существует расхожее суждение о гуманитарных науках, которое могло бы быть выражено следующим образом: это область человеческой деятельности, заведомо не приносящая видимой прикладной пользы и потому позволяющая себе быть изначально неточной. И в самом деле: что такое гуманитарные науки в обиходном представлении?

Философия, которая уже одним тем — ненаука, что вся, от начала до конца, является каждый раз созданием одного человека, будь то Платон, Гегель или Маркс, и каждый раз каждая новая философия создает новую картину мира, не имеющую практически ничего общего с предыдущей. История, в которой каждый исследователь оперирует удобным ему набором фактов и сведений, расставляя при этом актуальные идеологические акценты.

Юриспруденция, которая в каждом конкретном обществе опирается на так называемый Общественный договор, зависящий в свою очередь от чисто субъективных стремлений законодателей.

Журналистика, которая никогда и не претендовала быть наукой, стремясь быть всего лишь в меру объективным зеркалом общества.

Педагогика в поисках безотказных методик воспитания и обучения испробовала все — от кнута до пряника — и самое лучшее, что смогла придумать — это посоветовать воспитывать личным примером, который (и в этом-то вся закавыка/ у каждого — свой.

И наконец, филология, которую подразделим на языкознание и литературоведение. В горних высях языкознания, где витают духи Щербы и Бодуэна де Куртенэ, весьма вероятно, творятся великие дела, не доступные пониманию простых смертных. Видимый же результат этой многотрудной деятельности потребитель получает в виде школьного учебника родного языка, который сами же великие неустанно и нещадно критикуют. Столь же безобидны творения литературоведов, чьих имен подавляющее большинство граждан, как имен создателей засекреченных военно-космических объектов, хронически не знает, по той простой причине, что ни одного сколько-нибудь жизненно важного закона они не сформулировали, и открытий за последние две тысячи лет за ними тоже замечено не было. А наличие все тех же школьных учебников по литературе скорее доказывает полное отсутствие науки как таковой, что успешно подтверждается деятельностью учителей-новаторов, таких, скажем, как Е.Н. Ильин (См. библиографию), изучающих литературное произведение по правилам, не имеющим ничего общего с литературоведческими формулами.

Каким же образом всем этим столь явно паразитирующим псевдонаукам, не имеющим точно определенного объекта исследования (Б.С. Мейлах, размышляя о точности в литературоведении, признавал: „Стоит только попытаться найти где-либо характеристику предмета и — особенно — границ науки о литературе, учитывающую современную систематику и взаимоотношение наук, как мы вскоре же убедимся, что такой характеристики еще нет»4/, никогда не располагавшим детерминированным научным инструментарием, совершенно очевидно зависящим от множества не поддающихся классификации факторов, как им удается благополучно существовать и даже временами настолько процветать, что затмевать собою науки истинные?

А ответ на этот провокационный вопрос до обидного прост. П.Н.Сакулин в свое время, стремясь обосновать принадлежность истории литературы к области точных наук, проговорился об истинной причине такого стремления: „Без всяких ограничений мы должны считать ее наукой и стремиться к выяснению ее специфических черт. Только такое решение может придать научную устойчивость самой психологии исследователя«5 (Выделено мной — А.Г.) .В этом все и дело. Главное — это уверенно себя чувствовать.

Именно потому столь неизлечимо красноречивы в быту и при исполнении служебных обязанностей собратья-гуманитарии. В сознании всех нас живет подспудное чувство вины перед людьми, занятыми серьезным практическим делом.

Ведь даже, предположим, какие-нибудь совершенно, на первый взгляд, отвлеченные химические исследования рано или поздно воплощаются в нечто конкретно-полезное, скажем — в стиральный порошок, формулы которого мы не знаем, что не мешает нам этим порошком пользоваться. Разумеется, этот пресловутый химик извлекает свои формулы из законов природы, не зыблемых от сотворения мира, и составные части этого порошка он не завозит с Марса, а берет из извечно существующей и зафиксированной в таблице Менделеева все той же природы. Так наука внедряется в реально существующий мир, как бы ощупывая все новые и новые его составные части, давая им имена и пытаясь из этих составных частей создавать нечто доселе не существовавшее. Таков путь истинной науки.

А что мы имеем в случае с науками гуманитарными? Все они в конечном счете обращаются с материалом, бытие которого начинается с не объясненного никем чуда, существует по правилам, описать которые в их сумме еще не удалось никому, и развивается принципиально непредсказуемо. Речь, разумеется, идет о человеческом сознании и результатах его деятельности. То есть, существует огромный животрепещущий и вечно обновляющийся материк знаний о человеке. Одновременно с ним возникла неистребимая жажда познания этого материка.

И тут приходит черед парадоксу с кольцом Мёбиуса. Человеческое сознание стремится познать человеческое же сознание, находясь тем самым в постоянной и безуспешной погоне за самим собой. А безуспешной потому, что, как в кольце Мёбиуса, субъект познания находится на той же плоскости, что и объект познания. И до тех пор, пока субъект не перейдет на другую плоскость, ему увидеть собственный хвост не суждено.

И все это понимают, но все же надеются, что количество приложенных усилий вот-вот перерастет в новое качество — и откроется новое зрение, и новый оракул укажет путь к истинному знанию.

А живые приметы непрекращающейся деятельности этого материка так близки и очевидны, что невозможно избежать соблазна исследования его. И потому в быту все мы, независимо от рода нашей деятельности, — сами себе гуманитарии.

У каждого из нас есть какая-то жизненная философия, которой мы в меру силы воли придерживаемся. Все мы имеем биографию и стремимся либо удержать ее в памяти, либо стереть неблаговидные инциденты — а это уже история. Каждый из нас находится в каких-то взаимоотношениях с обществом, даже не желая иметь с ним чего-либо общего — вот вам юриспруденция. Каждому из нас приходилось быть в роли источника житейской информации, и, хотим мы этого или нет, в этот момент мы находимся в положении газетного репортера, теле- или радиожурналиста. Вне зависимости от нашего желания мы всегда кого-то как-то воспитываем: наших детей, окружающих, подавая им хороший или дурной пример поведения, то есть в конечном счете — являемся педагогами. Даже Эллочка-людоедка из романа Ильфа и Петрова „Двенадцать стульев» располагала определенным, хоть и весьма скудным, языковым запасом и распоряжалась им как заправский лингвист — в меру своего разумения. А кто не рассказывал эпизодов своей или чужой биографии, литературоведчески стремясь выявлять при этом типичное, отсекая случайное и придерживаться, в соответствии с содержанием рассказа, законов жанра.

А коль скоро материал этот гуманитарный постоянно находится под рукой, всегда существует потребность в ком-то, кто бы это все так или иначе разъяснил: почему мы живем в такой, а не иной стране, почему у нас такие порядки, а у людей, всего лишь говорящих на другом языке, — гораздо лучшие, и так далее, и тому подобное. Абсолютно естественно возникает потребность в специалисте, эксперте, который может дать подходящий совет.

И вот тут выявляется принципиальное различие между экспертом от наук точных и естественных — и экспертом от наук гуманитарных. Во-первых, истинность знаний точных наук жизненно важна и неальтернативна. Если физик говорит, что лампочка зажжется только от 220 вольт, то все наши попытки прочитать газету, включая торшер в розетку от радиоточки, безусловно обречены на неудачу. Точное же знание того, „откуда пошла Русская земля» или какова этимология слова „начало», никак в принципе не отразится на нашей жизнеобеспеченности. То есть, именно точность точных и естественных наук определяет их насущность и житейскую потребность.

Гуманитарные же науки, не в обиду им будь сказано, по большому счету — праздны. Даже такая, казалось бы, близко к телу находящаяся наука как юриспруденция всегда предлагает потребителю выбор: либо закон исполнять, либо его законно обойти. А раз есть выбор, то это уже от лукавого: есть Адаму яблоко или погодить, посмотреть, что будет с Евой. А во-вторых, разница между этими областями существует уже и фундаментальная, мировоззренческая. Результаты исследований в точных и естественных науках в принципе возможно, во-первых, повторить, а во-вторых, предвидеть. Мы можем не знать, в какой стороне находится Америка и в глубине души подозревать, что ее вообще выдумали средства массовой информации, но до нее при желании можно доехать, увидев каждый метр дороги своими глазами. То есть, эти науки опираются на знание материальное, фактическое, проверяемое и предсказуемое. Ни одна из гуманитарных наук не может сказать, что каждый из фактов, находящихся в ее арсенале, любой желающий может проверить и, поставив соответствующий эксперимент, достичь идентичного результата.

Даже в точности следуя за мыслями великого философа, мы, имея иной жизненный опыт, можем прийти к другому выводу. В истории существует огромная масса ничем не подтвержденных сведений, проверить которые, пока не изобретена машина времени, нет никакой возможности. Языковед утверждает, что, в соответствии с законами языка, данный звук надо произносить так, а не иначе, но в вашей деревне этот звук последние четыреста лет звучал совсем по-другому. Литературовед доказывает, что в этой замечательной книге особенно хорош положительный герой, а вы, с трудом дочитав ее до конца, вынесли из нее глубокое убеждение, что большего мерзавца еще не рождала земля. И так далее, и тому подобное.

М. Гаспаров, литературовед, известный стремлением к предельной, математической точности филологического анализа, вынужден был однажды признать: „Конечно, во всяком произведении присутствует нечто, ускользающее от расчетов, иррациональное, таинственное, — просто потому, что структурные элементы и отношения во всяком произведении искусства (как и во всяком произведении природы/ бесконечно неисчерпаемы, а разум и расчет всегда конечен. Здесь кончается ars, мастерство, и начинается то, что мы для простоты называем ingenium, дарование. Первое поддается описанию, потому что оно рационально, и это — дело филолога. Второе не поддается описанию, потому что оно интуитивно, и филолог может здесь только остановиться и сказать читателю: смотри сам»6.

Впрочем, мы можем быть и вполне удовлетворены теми сведениями, которые предоставил нам эксперт от гуманитарных наук, и даже стать горячими поклонниками и последователями этого философа, историка, педагога, литературного критика. Дело не в этом. Нельзя быть сторонником или противником закона всемирного тяготения. Этот закон объективен, он существует сам по себе, вне зависимости от того, что на планете Земля, в европоцентричной цивилизации он известен под именем закона Ньютона. Его невозможно изложить в какой-либо принципиально иной интерпретации.

Иначе обстоит дело с гуманитарными знаниями. Весь конгломерат этих знаний существует на основании определенной договоренности между людьми. Все держится на доверии. „Внимание публики к интеллигенту, читающего — к пишущему, — утверждает М. Чудакова, — держится исключительно на доверии»7. И М.М. Бахтин писал о том, что научно точная паспортизация текстов — это порождение недоверия к ученому, появившееся в довольно поздний период.„Первоначально- вера, требующая только понимания-истолкования»8.

Либо мы верим, что материя первична, а сознание вторично, либо нет. Либо мы верим в то, что воспитывать молодого человека лучше всего по системе Макаренко, либо же — в то, что наиболее действенна японская система воспитания. Результат все равно зависит не от исходной позиции, а от действующих сил и обстоятельств процесса, и причинно-следственная связь в принципе — недоказуема. Таким образом, если фундаментом точных и естественных наук является именно знание по определению («я знаю»/, то в основе наук гуманитарных лежит не что иное как вера. А в вопросах веры лучше всего ориентируется вполне определенная отрасль сведений — теология.

Практически все гуманитарные науки опираются на способность человека общаться с себе подобными, воспроизводя в словесной форме пережитые им, в действительности или в воображении, картины бытия. „Гуманитарные науки, — писал М. Бахтин, — науки о человеке в его специфике. Человек в его человеческой специфике всегда выражает себя (говорит), то есть создает текст (хотя бы и потенциальный)»9. Это значит, что в основе всех гуманитарных наук лежит материал (текст), которым занимаются прежде всего филологи. И логично было бы определиться сначала с филологией.

Итак, примем за рабочую гипотезу тезис о том, что гуманитарные науки вообще, а филологические — прежде всего, в качестве материала для исследований берут материю, принципиально не поддающуюся точному, не допускающему двух или более толкований, анализу. Причем, чем более претендующими на прецизионность инструментами будет пользоваться исследователь, тем менее достоверным будет результат. Помогут ли сверхточные атомные весы в определении массы снежного сугроба под лучами весеннего солнца? Можно ли приемами дифференциального исчисления убедить читателя книги в ее жизненной достоверности и художественной точности? Все тот же М. Бахтин считал, что „всякий истинно творческий текст всегда есть в какой-то мере свободное и не предопределенное эмпирической необходимостью откровение личности. Поэтому он (в своем свободном ядре) не допускает ни каузального объяснения, ни научного предвидения»10.

Можно только допустить и предположить, что у читателя лингвистической статьи или литературно-критической рецензии окажется такой же или близкий жизненный опыт и культурно-исторический багаж, что имя автора будет для него достаточно авторитетно, что эмоциональный потенциал читателя раскроется именно к моменту восприятия этого текста. Без этого предположения, без веры в существование такого читателя ни один автор не возьмется за перо. „И слово мое и проповедь моя не в препретельных человеческия премудрости словесех, но в явлении духа и силы» — утверждал апостол Павел (1-е Коринфянам 2:4).

И действительно, пусть попробуют гуманитарии, собравшиеся, предположим, на научной конференции, не уговаривать друг друга в своей правоте, а предоставить явные и неоспоримые результаты, подтверждающие именно объективную закономерность их гипотез, а не только „явления духа и силы». Я прекрасно понимаю, что, пытаясь убедить в своей правоте, я по сути действую теми же методами, но за меня хотя бы тот минимальный фактор, что я, во-первых, осознаю тщету своих аргументов, то есть именно не пытаюсь уговорить следовать за мной, а во-вторых, я просто хотел бы восстановить те первичные единицы, из которых складывается материал и процесс филологического исследования.

Коль скоро я принимаю за исходное положение принципиальную недоказуемость любой научной филологической- гипотезы, а точнее — множественность равно убедительных, равно доказуемых гипотез, остается логически продолжить его мыслью о том, что в правоту той или иной гипотезы можно только поверить, уверовать. Стало быть, филология, подобно теологии, изучает вопросы веры. Как в таком случае поступать исследователю? Будучи последовательным, я не рискну дать точный рецепт, но дерзну предположить, что, как и в богословии, здесь очень сильно действует фактор авторитета. Наверно, потому так редки в гуманитарных науках молодые профессора. Нимб патриарха весьма способствует достоверности высказывания.

Да, разумеется, в филологии существует до какой-то степени объективный материал исследования, который можно упрощенно обозначить как текст /»Текст, — писал М.Бахтин, — (письменный и устный) как первичная данность вообще всего гуманитарно-филологического мышления (в том числе даже богословского и философского мышления в его истоках)»11), но вот все остальное, приложенное к объекту данной науки: субъект исследования, избираемые им средства, возможности — все это непростительно субъективно.

Вернемся к литературоведению. Предположим, существуют литературные тексты определенного периода. Возникновению этого конгломерата предшествовала, очевидно, очень длительная работа национального, народного самосознания, которая, в свою очередь, и сформировала в лице авторов этих текстов выразителей этого самосознания. И чтобы понять, почему эти тексты именно таковы, необходимо обратиться к тому источнику их появления, который хоть в какой-то степени поддается анализу (индивидуальное авторское сознание есть вещь практически непостижимая). Так, национальное самосознание русского народа на протяжении веков было если не прежде всего, то во многом — религиозным. Языческим или христианским — не суть важно. Отсюда естественно предположить, что одной из ведущих сил в русской литературе была сила религиозная. Таким образом, круг как бы замыкается. Вероятно, чаще следует заглядывать в Святое Писание, чтобы там найти ответы на многие вопросы, дабы, как говорил все тот же апостол Павел, „не паче написанных мудрствовати, да не един по единому гордитеся на другаго» (1-е Коринфянам 4:6).

Сверхзадача любого научного исследования, какой бы области знаний это ни касалось и какой бы глубины ни достигало, в конечном счете, по моему глубокому убеждению, должна сводиться к тому, чтобы, условно говоря, „потребитель» мог применить результаты этих исследований для своих повседневных нужд. Если ученый не ставит перед собой именно такой сверхзадачи, то он либо занимается не благим делом, например, изобретает атомную бомбу, либо просто удовлетворяет свое досужее любопытство за государственный счет. Это примем за аксиому.

Наука как таковая подразделяется на несколько уровней доступности. Самый верхний уровень, эмпиреи науки — это область, где решаются наиболее сложные задачи, требующие высочайшей подготовленности, и потому, как правило, имеющая в своем распоряжении развитую терминологическую систему, созданную для нужд именно этой отрасли знаний, вследствие чего кажущуюся непосвященным непонятным жаргоном. Специализация доходит до того, что физик-атомщик может не понимать микро-физика, а филолог-литературовед — филолога-лингвиста. Поэтому существует в науке особый разряд людей, которые занимаются как бы переводом научных текстов с языка этой науки на общепонятный, они популяризируют науку.

На первый взгляд, выглядит это логично — как бы разделение труда. Ученые из „эмпиреев», держа в уме упомянутую выше сверхзадачу, просто не располагают временем или возможностями и потому доверяют ученым-популяризаторам выполнить эту работу. И в самом деле, было бы непроизводительно, если бы изобретатель турбовинтового самолетного двигателя писал еще и инструкции по технике безопасности для персонала, обслуживающего этот двигатель.

Однако гуманитарные науки по определению суть науки человековедческие, и их сверхзадачей является — рассказать человеку о нем самом, о человеке. И если говорить об этом на птичьем языке научного жаргона, то наука рискует отойти от самого объекта исследования и начать заниматься сама собой. В электротехнике это называется коротким замыканием.

Кроме того, как мы уже определились, гуманитарные науки вообще опираются на принцип веры и доверия. А доверие, вызывающее веру в слово исследователя, может возникнуть только тогда, когда это слово обращено к извечным человеческим проблемам и предлагает доступный и понятный способ решения этих проблем. На этой основе возникали и оформлялись все массовые социальные движения. Общество до сих пор терпит существование наук, представители которых не производят материальных ценностей, не кормят и не лечат, только потому, что ожидает подобного и от ученых-гуманитариев.

Поэтому, в отличие от точных и естественных наук, наличие в науках гуманитарных эмпиреев, высших слоев, не снисходящих до общения с простыми смертными, не оправдано и может быть расценено только как снобизм. Гуманитарий, который гнушается выражать свои мысли однозначно, то есть, так, чтобы его идея, как бы ни была она неожиданна, была понята без переводчика, по крайней мере всеми, кто имеет однотипное с ним образование, такой гуманитарий рано или поздно начнет, да простится мне такое сравнение, заниматься самоудовлетворением. Непризнанные, не понятые своим временем гении могут существовать только в искусстве и в технике. Но юрист, придумавший идеальные законы несуществующего государства, или педагог, открывший универсальную концепцию воспитания гениальных детей, понять которую могут только сами гениальные дети, но никак не их родители и учителя — это нонсенс.

Работа гуманитария только тогда имеет смысл, когда она непосредственно, без передаточных звеньев, достигает до пользователя. Тем не менее очень часто гуманитарии, мучаемые подсознательным комплексом научной неполноценности, подобно чеховскому телеграфисту, „образованность хочут показать и потому говорят о непонятном». В то время как способ изложения гуманитарных идей предложен еще в Евангелии от Матфея и до сих пор не утратил своего универсального значения: „Да будет слово ваше „да, да», „нет, нет», а что сверх этого, то от лукавого» (Матфея 5:37).

В случае с филологическими науками конечной целью изыскательской деятельности лингвиста и литературоведа должно быть если не написание школьного учебника по языку и литературе, то во всяком случае именно такие исследования, которые изначально были бы направлены на выдвижение и обоснование таких идей, концепций, методов и приемов работы над текстом, которые дадут возможность учителю языка и литературы как можно более эффективно осуществить задачу первичного филологического образования. Ученый-филолог, даже дыша разреженным воздухом высших гуманитарных истин, не имеет права забывать о тех, кто стоит у подножья Олимпа. В противном случае его восхождение теряет смысл. Если продолжить эту аналогию, то он должен проложить торную дорогу на вершину, чтобы там, где он карабкался по отвесным скалам, прилагая все свое умение и силу, те, стоящие внизу, смогли потом пройти пешком и не запыхавшись.

Взяв за исходную именно такую установку, делаю для себя два практических вывода, касающихся формы и направления данного исследования. Во-первых, я хочу, чтобы каждый, кто возьмет его в руки и начнет читать, дочитал до конца. Во-вторых, я хочу, чтобы каждый понял, что я хочу сказать. Вот такие нескромные желания. Знаю также, что эти пожелания, если они будут осуществлены, неминуемо вызовут обвинения, во-первых, в легкомысленности, публицистичности и ненаучности, а во-вторых, в односторонности и субъективности.

Да, я хочу , и давно хочу, чтобы литературоведческие исследования читали не только студенты-филологи, судорожно ищущие, откуда бы позаимствовать текст для своей дипломной работы. И по складу своего характера не вижу, почему строгая доказательная научность не может сочетаться с сугубо личностным подходом к исследуемому материалу, каким бы он ни был. Человечество, как утверждал один не очень древний философ, смеясь расстается со своим прошлым.

Теперь что касается направления. Я многократно и в самых разнообразных аудиториях проводил несложный психологический опыт. Предлагал публике аргументированно доказать какой-нибудь немудреный тезис, например: „Рыбная ловля — занятие полезное и интересное». После того, как все возможные аргументы бывали выдвинуты и обсуждены, той же аудитории предлагалось доказать тезис прямо противоположного содержания: „Рыбная ловля — занятие вредное и скучное». Не было ни одного случая, чтобы эти же люди с тем же энтузиазмом не доказали и этот тезис.

И это не потому, что все они беспринципны. Все те аргументы были действительно правомерны. Все дело в том, что явления реальной действительности, а равным образом — и явления действительности отраженной, созданной, литературной, изначально не имеют и не могут иметь однозначной этической и эстетической оценки. Мы можем плакать над Шекспиром, а Лев Толстой называл его пьяным варваром. О вкусах не спорят.

И все же — почему моя аудитория так легко меняла взгляды? Да потому, что, во-первых, от решения этой задачи не зависело их существование. Даже признав, что рыбалка приносит страшный вред, истинный рыбак все равно не сможет противостоять влечению души и на следующий день пойдет искать рыбное место. А во-вторых, я, проводя этот психологический опыт был принципиально бесстрастен по отношению к содержанию тезисов, и аудитории просто некого было поддерживать. У них не было авторитета, за которым можно было идти.

В Новом Завете описан подобный психологический эксперимент. Иисус Христос въезжает в Иерусалим — „и предшествовавшие и сопровождавшие восклицали: Осанна! благословен грядущий во имя Господне!» (Марка 11:9). Проходит несколько дней, публике предлагается уже другой тезис: „Первосвященники возбудили народ просить, чтобы отпустил им лучше Варавву», и вот результат: „Пилат отвечая опять сказал им: что же хотите, чтобы я сделал с Тем, Которого вы называете Царем Иудейским? Они опять закричали: распни Его!» (Марка 15:11-12). История показывает, что подобные опыты пользуются одинаковым успехом во все времена и у всех народов.

Так вот в данном конкретном случае целью и задачей исследования является стремление аргументированно доказать тезис о сакральной, религиозной сущности как большевистской идеологии, так и созданной в эту эпоху литературы. Желающие ознакомиться с противоположными аргументами могут обратиться к соответствующим трудам Фридриха Энгельса и Емельяна Ярославского. Пересказ содержания этих трудов будет лишь видимостью объективного анализа, а по сути — плагиатом.

«При историко-функциональном изучении, — пишут авторы соответствующей статьи в Литературном энциклопедическом словаре, — литература рассматривается в меняющихся социокультурных контекстах ее восприятия; литературное творчество познается в выполняемых им функциях, определяемых духовными позициями и эстетическими вкусами как самих творцов, так и современной им публики и последующих поколений»12.

Таким образом, мы, приступая к анализу русской литературы ХХ века, во-первых, с точки зрения изменившегося «социокультурного контекста ее восприятия», а во-вторых, в сопоставлении с текстами Святого Писания, хотя и имеющими универсальное, общекультурное значение, но все же созданными в иную эпоху и в совершенно ином месте, неизбежно должны принять в качестве ведущего операционного методологического принципа — принцип сравнительного изучения литературных явлений.

Этот подход чреват своими подводными камнями, непродуманное его использование легко может привести к поверхностному сближению совершенно различных фактов. «В настоящее время, — писал сравнительно недавно теоретик этого метода, — пока еще легче сказать, что и как не следует делать, нежели что и как следует делать»13. И указывал на наиболее типичные ошибки, преследующие записных компаративистов. Основным моментом истины, определяющим существо подобия различных литературных произведений, является установление типа сравнения, среди которых принято выделять а)историко-генетическое, б)историко-типологическое и в)культурное взаимодействие.

В нашем конкретном случае мы применяем два близких, но отнюдь не тождественных метода в их совокупности. Беря за основу историко-функциональное изучение литературы, мы пользуемся приемами сравнительного изучения. Происходит это потому, что избранный нами срез литературной истории проявляет себя под воздействием двух временных векторов, нацеленных как в прошлое, так и в будущее.

Анализируя типологические подобия произведений соцреализма и текстов Библии, мы становимся на позиции компаративистов. Рассматривая же тексты советской эпохи с точки зрения нынешнего дня, «историк литературы берет на себя миссию критика»14, то есть — занимается историко-функциональным изучением литературы. В конечном счете это означает, что, преследуя цель определения исторической функции анализируемых литературных явлений, мы в силу необходимости используем средства сравнительного изучения литературы.

В начало страницы Главная страница
Copyright © 2024, Русофил - Русская филология
Все права защищены
Администрация сайта: admin@russofile.ru
Авторский проект Феськова Кузьмы
Мы хотим, чтобы дети были предметом любования и восхищения, а не предметом скорби!
Детский рак излечим. Это опасное, тяжелое, но излечимое заболевание. Каждый год в России около пяти тысяч детей заболевают раком. Но мы больше не боимся думать об этих детях. Мы знаем, что им можно помочь.
Мы знаем, как им помочь.
Мы обязательно им поможем.